Алана Инош

Дочери Лалады. (Книга 3). Навь и Явь


1. Ворчун-гора. Дочь Медведицы и укротительница огня

Наливным яблоком катилось солнце по летнему небосклону, щедро одаривая золотым мёдом своих живительных лучей каждое дерево, каждый куст, каждую травинку. Ветки чёрной смородины в саду прогибались от тяжести гроздей, каждая ягодка в которых была столь ядрёна и крупна, что приближалась по размерам к вишне. Чтобы ветки не сломались под весом такого урожая, их пришлось подвязать к деревянным перекладинам. Крылинка, прохаживаясь вокруг кустов, окидывала их хозяйским взглядом: пожалуй, большая часть ягод налилась, пора собирать.


– Рагна, Зорька! – позвала она зычно, уперев руки в бока. – Несите корзины, смородину будем брать!


– Сей же час идём, матушка Крылинка! – высунувшись из открытого кухонного окна и весело щурясь от солнечных лучей, отозвалась Зорица.


Яркая, светлая зелень смородиновой листвы колыхалась в струях тёплого ветерка, насыщая воздух вокруг себя душистыми чарами лета. Дюжина кустов, и каждый сверху донизу отягощён бременем ягод, похожих на чёрную икру диковинных размеров, густой блестящей бахромой повисшую на ветвях… Тут хватит и засушить на зиму для пирогов и взваров, и в меду заготовить, да и просто так наесться – в свежем виде.


Ветви тихонько вздрагивали, и смородина, сорванная ловкими и трудолюбивыми пальцами женщин, сыпалась в корзинки. Но сбор ягод – работа кропотливая и нудная, как тут без песни обойтись? А по дорожке между грядками как раз шагала Дарёна.


– А ну-ка, певица, спой нам что-нибудь, чтоб не скучно было, – подмигнула Рагна. – С песнею-то, чай, веселее да скорее дело пойдёт.


При виде ягод у девушки в глазах зажглись тёплые искорки предвкушения: черешня и жимолость отошли, подоспела смородина, и её руки потянулись к тяжёлым гроздям, нагретым солнцем и оставляющим на пальцах душистый чёрный налёт. Угощаться плодами сада ей как будущей матери было разрешено в любое время, в любом количестве и без спроса – это разумелось само собою, а потому никто не возразил против того, чтобы она съела миску смородины со сметаной и половиной ложки мёда: всё-таки ягода эта была кисловата – не малина.


– Ну вот, теперь и спеть можно, – улыбнулась Дарёна, заиграв ямочками на щеках.


Не успела она это вымолвить, а Рада – тут как тут, с гуслями. Молчаливая девочка-кошка протянула их Дарёне, выжидательно заглядывая ей в глаза: что-то она споёт сейчас? Дарёна же, устроившись в шелестящей яблоневой тени на берёзовом чурбаке, служившем вместо стула, ласково коснулась струн своими шершавыми, исколотыми вышивальной иглой пальцами. Её взгляд, ловя небесную беззаботность, плыл вместе с облачными мечтами в вышине – нездешний, одухотворённо-задумчивый. Вздохнул ветер в кроне яблони, зазвучали гусли, и звон их переплёлся с прохладным серебристым ручейком нежного голоса.

То не солнце в волосах запуталось
Да златым мне гребнем расчесало их;
То не сосенка смолой заплакала
В чаще леса тихого, премудрого –
Пролилась то песня легкокрылая,
Легкокрылая да поднебесная.
Заблудилась песенка в семи ветрах,
Среди птиц да облаков стремительных,
Не найдёт она пути-дороженьки
К ладе-ладушке моей единственной…
О холодный камень спотыкнулась я,
Из лукошка ягоды просыпала,
А из глаз моих ручьями тёплыми
Стон-мольба на клевер заструилася:
«Ой ты ж птица-горлица летучая,
Крылья твои легче ветра быстрого!
Над землёй летаешь и всё ведаешь,
Помоги ж беде моей да горюшку:
Донеси ты сквозь разлуку чёрную
К ладе песню светлую, любовную».
Подхватила птица серокрылая
Песню, словно плат, цветами вышитый,
И покрылось небо над дубравою
Будто бы парчою златотканою.
Самоцветами словечки падали
В горсть к бесценной ладе, точно ягодки,
И ласкала поцелуем шёлковым
Песня сердце, что в разлуке плакало,
И улыбка, с уст родных спорхнувшая,
Встала над землёй зарёю ясною.

Заблудилась песенка в листве яблоневой, журчала и ласкалась к щеке задумавшейся Зорицы, осенила крылом заслушавшуюся Раду… Игривым золотом переливалась она на струнах, целовала щиплющие их пальцы, дышала сладкой чистотой росистого утра, а сама певица, окружённая ореолом мягкого света, дарила саду тепло своих глаз и души. На мгновение оторвавшейся от сбора ягод Крылинке вдруг почудилось, что под яблоней сидела ослепительно-светлая дева в венке из полевых цветов и в рубашке, превосходящей по белизне самые чистые снега горных вершин. Голос её дышал переливами весенней капели, хрустальным звоном ручьёв, ласковым материнским поцелуем будил в сердце воспоминания юности…


Глядь – а корзинки все были уж полнёхоньки! Не заметили женщины, околдованные песней, когда они успели собрать все ягоды, а Дарёна скромно опустила глаза к смолкшим струнам – ни дать ни взять молодая чаровница, впервые пробующая свои силы. То ли время промелькнуло жаркой летней круговертью, то ли чудо подкралось незаметно и в одно мгновение стряхнуло смородину с веток…


– Н-да, – промолвила Крылинка, окидывая взглядом собранный урожай. – Непроста твоя песня, певунья ты наша… Ох, хитрая песенка! Никогда прежде такой не слыхала.


– Ты и не могла её слышать, матушка Крылинка, – ответила Дарёна. – Я её только сегодня и сложила-то.


– Славно поёшь, – задумчиво похвалила Рагна. – За душу берёт… А голосок у тебя – как ручеёк серебряный.


– Это, наверно, вода чудесная из Тиши, которую я пью, – предположила девушка. – Прежде у меня и половины такого голоса не было.


Пять корзин ягод они собрали: три из них рассыпали для просушки, дабы было из чего зимой печь духовитые, пахнущие летом пирожки, одну смешали с мёдом – также в зимнее хранение, а последнюю оставили, чтоб полакомиться сейчас. А между тем солнце перекатилось за полуденную метку; Дарёна отправилась к себе в лесной домик, чтобы попотчевать Младу обедом, а Рада, как всегда, потащила в кузню корзину, полную снеди. Кошки дневали и ночевали на работе: непростым делом оказалось восстановление вещего меча княгини Лесияры… Да и прочих дел и заказов никто не отменял.


Не успела Крылинка, сидя у самого светлого окна, наложить и нескольких стежков на прореху в одной из застиранных рабочих рубашек своей супруги, как в комнату ворвалась Рада – без корзинки, взъерошенная, с круглыми испуганными глазами. Холодные объятия тревоги сомкнулись вокруг вещего сердца Крылинки, шепнувшего ей о беде. И случилась эта беда с той, чью рубашку женщина сейчас штопала…


– Ой… бабуля… ой! – уткнувшись Крылинке в колени, забормотала Рада. – Иди скорее в кузню! Там…


Не став дослушивать, Крылинка вскочила на ноги с несвойственной для её величаво-дородной фигуры резвостью. Рубашка с воткнутой в неё иглой упала на пол.


Из-за охранной волшбы на воротах кузни проход привёл не прямо к Твердяне, а к началу каменной лестницы. Проклятые ступеньки! Крылинка никогда не любила их, но сейчас её грудь вздымалась, качая воздух, подобно кузнечному меху, и женщина почти не заметила подъёма, словно её вознесли невидимые крылья из соснового духа. Кузнечная гора звенела привычным подземным гулом, а огромные деревянные ворота встали на пути Крылинки преградой.


– Откройте! Впустите! Это я! – заколотила она кулаками в калитку, стараясь перекричать стальной перезвон, бивший молотом по вискам.


Окошечко открылось, и на Крылинку посмотрели чьи-то глаза – всего лица нельзя было рассмотреть. Но на дне этих глаз она прочла отблеск беды…


Мгновение – и калитка отворилась, явив Крылинке могучую фигуру её дочери Гораны – как всегда, раздетую по пояс, с прикрытой кожаным фартуком грудью. Много лет назад крошечная пятерня новорождённой дочки цеплялась за материнский палец, а сейчас большие рабочие руки уже совсем взрослой и зрелой Гораны подхватили пошатнувшуюся Крылинку и помогли ей устоять на ногах.


– Матушка, не бойся, родительница Твердяна жива и почти невредима, – услышала женщина. – Ох уж эта Рада… Убежала всё-таки с вестью к тебе!


– Что?… Что стряслось? – сорвалось с помертвевших губ Крылинки, а от сердца всё же немного отлегло, смертельные крылья беды выпустили из своего плена солнце и небо, разжали тиски, дав Крылинке вздохнуть свободно. Жива – и это главное…


– Волшбою ей глаза повредило, – ответила Горана. – Отскочили от молота брызги…


Тут уж её руки не удержали мать, и та, воспользовавшись открытой калиткой, ворвалась в святая святых – кузню, в которую был воспрещён вход всем, кто там не работал. Даже жён не впускали дальше калитки, но не столько потому, что хотели оградить от их непосвящённого взгляда тайны кузнечного мастерства, сколько ради того, чтобы уберечь их самих от волшбы, с которой там каждый день имели дело. Юной же Раде позволялось ненадолго входить лишь потому, что через пару лет ей предстояло принести свои волосы в жертву Огуни и стать подмастерьем: это было уже делом решённым. Горана не успела остановить Крылинку, и та оказалась на просторном, ярко залитом солнечными лучами дворе, где под навесами взмахивали тяжёлыми молотами блестящие от пота работницы. Едва войдя, женщина чуть не оглохла от стоявшего в сухом жарком воздухе тугого гула и грома: наложенная на стальные петли и кованую оправу ворот волшба поглощала значительную часть шума, и снаружи он слышался уже не так сильно. Чумазые молодые подмастерья кормили углём несколько плавильных печей, похожих на застывших огнедышащих зверей, и качали, сменяясь время от времени, огромные кузнечные меха. «Пуфф, пуфф», – дышали печи, стреляя искрами пламени и переваривая в своей раскалённой утробе железную руду. Они были наглухо заложены кирпичами сверху, но имели внизу отверстия для подачи воздуха и топлива. Гудели и трещали горны, накаляя добела стальные заготовки; когда их доставали из огня огромными длинными клещами, они светились, словно солнца. «Бом, бом, бом!» – оглушительно били по ним молоты, придавая нужную форму. Если холодная сталь казалась твёрже камня, то из раскалённой можно было лепить что угодно, как из теста. И волшебные руки мастериц, не защищённые никакими рукавицами, спокойно брали доведённые до красно-белого каления болванки, вытягивая их в длинные пруты и проволоку, вязали из них решётки, закручивали жгутами и плющили… Молот использовался для первоначальной обработки, а дальше шли в ход именно руки, наделённые силой Огуни.


Двор представлял собой каменную площадку: огромную часть горы Кузнечной много веков назад выдалбливали, пока не получился обширный уступ. Но двор был не единственным местом работы. Кузнечная имела вырубленную в своей толще полость – рукотворную пещеру, в которой творилось основное священнодействие – доведение заготовок изделий до окончательного вида и вплетение волшбы в оружие.


Странное дело! Вокруг продолжала кипеть работа, словно ничего и не случилось. Может, не так уж страшно и непоправимо было то, что приключилось с Твердяной, и Крылинка зря переполошилась? Раны заживали на дочерях Лалады быстро и почти без следов, и лишь оружейная волшба оставляла шрамы – один из таких когда-то изуродовал лицо Твердяны… Озираясь в поисках своей супруги, Крылинка увидела её в тени одного из навесов: та преспокойно сидела на скамеечке у низенького и колченогого, грубо сколоченного столика, на котором стоял принесённый Радой обед. Сердце Крылинки сжалось: вот блины с рыбой, каша с курятиной, кисель, хлеб – всё, что она с любовью готовила своими руками… Твердяна, приникнув к крынке, долго и жадно пила молоко, и белые капельки стекали по её подбородку.


Во всём этом не было бы ничего необычного, если бы Твердяна не делала это с завязанными серой тряпицей глазами.


Миг – и Крылинка, не ощущая веса своего грузноватого тела, упала на колени подле супруги. Палящее пекло двора сменилось невесомой прохладой тени навеса, но её щёки пылали так, что струившиеся по ним слёзы едва ли не испарялись, достигнув подбородка.


– Родненькая моя, – всхлипнула Крылинка, боязливо протягивая дрожащие пальцы и чуть касаясь ими щеки супруги. К повязке она притронуться не смела.


Твердяна, ощутив прикосновение и узнав голос, выпрямилась.


– Крылинка? Ты что тут делаешь, мать, а? Кто тебя пустил? – суровым громовым раскатом прогудел её голос. – А ну, живо домой! Я приду скоро.


Даже если бы и захотела Крылинка повиноваться повелению, то не смогла бы: опуститься-то на колени она сумела неведомо как, а вот встать уже не выходило. Силы словно ушли в землю от пронзившего её горя, и она могла только цепляться за руки и плечи супруги и сотрясаться от рыданий.


– Как же это так… Глазки, глазоньки твои, родная моя! – бормотала она, и от всхлипов колыхалась её необъятная грудь с сердоликовыми бусами. – Как же это так вышло-то… Ох, горе-беда…


– Ну, ну, мать, не хлюпай, люди кругом, – с нарочитой грубоватостью отвечала Твердяна, утирая с подбородка молочные капли. – Ты как сюда попала?


– Это я её впустила, – призналась подошедшая Горана. – Нечаянно вышло, уж не серчай. Рада, видать, рассказала ей, вот матушка и прибежала.


– Вот ведь маленькая зараза, – проворчала оружейница. – Когда надо слово молвить, молчит, как рыба об лёд, а когда язык за зубами попридержать следует… Эх, что уж теперь говорить! Не хотела я тебя, мать, пугать прежде времени, велела подмастерьям за Радой последить, да не уследили, видать. Ну, ну… Успокойся.


Твердяна встала, помогла безутешной Крылинке подняться и усадила её на своё место. Тут же ей подставили другую скамеечку, и она устроилась рядом с супругой, ласково обнимая её за плечи и уж не ругая за проникновение в недозволенное место.


– Ну всё, всё, сердешная моя, уймись, – смягчая свой грозный голос, утешала она Крылинку. – Не разводи сырость, а то железо кругом – ещё ржой, чего худого, покроется…


От этой неповоротливой шутки Крылинка только пуще расплакалась. Гладя трясущимися пальцами суровое и отмеченное шрамами, но столь любимое лицо, она с ужасом обходила повязку, боясь причинить боль повреждённым глазам. Увечья, нанесённые оружейной волшбой, не так-то просто излечивались: свидетельством тому был бугристый рубец Твердяны, с которым она жила с незапамятных времён. Хоть он и уменьшился за годы пользования примочками с целебными отварами на воде из Тиши, но так до конца и не изгладился. Душа Крылинки обращалась в глыбу льда от мысли о том, что супруга может потерять зрение навсегда. Как же ей работать тогда? Как жить?


– Водичкой-то… водичкой целебной промывали? – оглянувшись на старшую дочь, спросила женщина.


– Первым делом и промыли, а то как же, – кивнула та. – Волшбу тоже сразу обезвредили. Поглядим, что далее будет. Может, и отойдут глаза-то, снова видеть начнут.


А Твердяна тем временем невозмутимо принялась за обед, словно ничего страшного и грозного с нею и не случилось – так, пустяковая царапина, а не слепота. Отсутствие зрения ей как будто совсем не мешало: она со звериной чуткостью находила еду по запаху и ухитрялась даже ложку мимо рта не пронести. Крылинка поначалу порывалась помочь, подсказать, но супруга мягко отстранила её руку:


– Я сама, моя голубка. Всё хорошо. Может, тоже поешь? А то тут столько всего, что нам и не осилить.


Но Крылинке кусок не лез в горло, а слёзы всё не унимались, катились ручьями и щипали своей солью кожу. Твердяна пригласила к обеду Гор