Милена — Францу

Милена — Францу

Вена, весна 1921

Любимый Франц,

я хорошо помню мгновения нашей любви, там, в лесу, когда ты лежал, закинув одну руку за голову, а другую опустив мне на грудь, и твоя белая рубашка сияла на фоне все еще живой зелени моха и травы, хотя уже наступала осень, и тот день был последним теплым днем перед холодами. Я слышала, как верхушки сосен гнутся от ветра, который шёл верхом, листья осины дрожали едва заметно, но непрестанно, солнце светило сквозь туман, как бы сотканный из дымки, а может из насыщенного влагой воздуха, а из глубины земли доносился какой-то глухой рокот, ты помнишь? Я смотрела в твои глаза и чувствовала, что кончается лето. Я тихо произнесла наше заклинание — «Пусть то, что никогда не плачет, заплачет в твоих объятиях, пусть то, что не может спать, заснет вместе с тобой», — и тогда ты начал свою покаянную церемонию.

Я думала, что резкими словами смогу привести тебя в себя, что вытащу тебя еще раз из твоей лесной норы, но ты только усилил самобичевание. Я кричала тебе тогда, что не могу этого переносить, что этим унижением ты оскорбляешь мир и людей, которые хотят тебе помочь.

Я еще раньше утратила доверие, в котором моя любовь к тебе жила, как в теплом гнездышке, а тогда чувствовала себя рядом с тобой, как больная птица. У меня не было сил, не было сил тебя любить!

Ты говорил, что твоим жилищем есть и навсегда останется берлога в глубоком лесу, что ты — злое и грязное животное, которого уже нельзя выпускать на свет дневной, что там, в своем укрытии, ты останешься навсегда.

Я еще пыталась нас спасти, трогала руками твои глаза, шептала тебе слова надежды, но чувствовала, как ты замираешь и каменеешь, как жизнь покидает тебя, и остается лишь полумертвая оболочка, в которой бьется, как бешеное, твое бедное любимое сердце.

Мы возвращались тогда молча, по дороге, которая уходила куда-то вдаль, куда-то вела, но, по иронии судьбы, перед нами уже не было никакой дороги.

Об этом я думала тогда, но когда вечером стояла на вокзале, а ты, высунувшись из окна купе, прижимал руку к сердцу, почувствовала, что всё во мне снова рвется к тебе, и я протянула к тебе руки, но поезд внезапно двинулся, ты отошел от окна, и я осталась одна, давясь неслышным плачем.

Напиши мне! Ведь мы не можем вот так расстаться!

Милена

 

Макс — Францу

Прага, лето 1921

Любимый Франц,

это правда, что моя ситуация отличается от твоей — у меня есть жена, семья, однако это счастье стало для нас настоящей мукой. Моя жена, как тебе известно, переносит все с каким-то необыкновенным, неожиданным терпением. Иногда мне кажется, что ей известно нечто, чего я еще не знаю, она видит будущее с интуицией, которой мне не хватает. Теперь же, однако, получилось так, что я должен ее оставить... Я хочу уехать в Берлин, где мне обещали предоставить работу и жилье.

Мне снятся удивительные сны (а впрочем, все сны удивительны), в которых я езжу, путешествую, блуждаю по незнакомым улицам каких-то городов, как будто это некие утерянные и внезапно найденные места.

Милена пишет мне часто. Ее письма волнующи и полны отчаяния. Она может излечить твою боязнь. Почему ты избегаешь ее? Милена — это источник, жизнь, буря, после которой приходит живительный дождь. Сама судьба в образе М. протягивает тебе руку. Выбор между жизнью и смертью предстоит сделать тебе. Ибо сказано: «Кладу перед вами жизнь и смерть, благословение и проклятье. Выбирайте жизнь...»

Наверняка ты осудишь столь патетический тон, но поверь, любовь, более, чем что-либо иное, приближает нас к познанию божественного. Так почему же ты боишься любви больше всего на свете?

Ты не можешь или не хочешь встретиться с Миленой? Ты так подробно описываешь мне свой страх перед отъездом, перед свиданием, перед сближением. Пишешь, что тебя действительно терзает ужас смерти, который на самом деле проявляется как страх не перед самой смертью, а как страх перемен, страх перед Веной, перед одной ночью в отеле «Империал»... Быть может, ты и прав, может все наши страхи заключаются только в одном — страхе перед небытием.

Ты пишешь о судьях, о трибунале, об отце-заседателе, о тех, которые сидят сейчас за закрытыми дверями, а ты ожидаешь в тревоге момента, когда привратник откроет двери... Но что же ты ответишь, когда судья спросит тебя: «А что ты сотворил с даром плоти? Что стало с женщиной, которая тебя любила?»

Я помню ее первое письмо о тебе: «Ф. для меня — это вся моя надежда», — писала она тогда. И еще: «Я чувствую, что меня нет, и только благодаря любви я начинаю существовать. Когда-то я отдавала себя так, как обычно берут — штурмом. И всегда рассыпалась на тысячу кусочков. Я вся состою из крупинок собственного сердца...»

Она тебя любит. И этого нельзя загубить.

Она тебя понимает лучше, чем кто-либо другой.

И если даже кажется, что это она тебя избегает, что это ей не хватает решимости и отваги для вашей совместной жизни, то это только видимость. Доверься себе, найди в себе силы, поверь в эту любовь, и ты увидишь, что М. первая придет к тебе, доверчивая и открытая.

 

Франц — Максу

Матляры, лето 1921

Макс, дорогой,

я не расстаюсь с М. «с легким сердцем». Нет. Даже не стану пытаться описывать тебе свое отчаяние. Забудем об этом! Ты прав, когда пишешь, что в образе М. жизнь протянула мне руку, но разве я имел какой-либо выбор? Так только кажется. Если бы на самом деле существовал дельфийский оракул, то в ответ на мой вопрос он бы ответил: «Выбор между жизнью и смертью? Да как же можно здесь сомневаться?»

Ты пишешь: «Любовь более, чем что-либо иное, приближает нас к по-знанию божественного»... И дальше: «Так почему же ты боишься любви больше всего на свете?... Это все равно что ты бы меня спросил: «Почему ты боишься пылающего куста больше, чем колючего остролиста?»

Может быть вся суть моего болезненного отношения к этому заключается в том, что я способен любить только то, что находится так высоко надо мной, что я не могу его достичь...

Это о любви, а теперь о плоти... Я тебе уже говорил, что, насколько себя помню, тело безразличной мне девушки всегда искушало меня, но тело девушки, на которую я возлагал какие-то надежды, не искушало меня нисколько. Так было с Ф., так было с Ю., так было с М. и со всеми теми, с которыми я пытался сблизиться.

Ты скажешь, что я попросту боюсь. Да, я боюсь, но не физического или душевного разочарования, я боюсь только не вынести тяжести другого человека, его жизни, его судьбы.

И есть еще кое-что: связи с другими, тем более близкими людьми приводят к болезненным переменам. Нарушают мою тишину, мое ожидание... Помнишь, я когда-то читал тебе про мост? Человек, пальцы ног которого упираются в один берег, пальцы рук цепляются за другой, — это мост, соединяющий одну сторону с другой. Но нему переходят люди, постоянно заставлял его вздрагивать, ранят тяжелыми шагами живое тело, а он находится в ожидании, в молчаливой тишине ждет падения до того самого момента, когда рухнет, разбиваясь о скалы внизу.

Я знаю только это ожидание, знаю только его...

Четыре ночи с М. в отеле «Империал», когда лишь быстро летящие мгновения приносили облегчение, эти ночи и были таким молчаливым ожиданием. Всё гибло в крике того, который падал, и в шуме летящих камней.

Страх заключен во всем. И в этом страхе не только собственно страх, но и тоска по тому, что больше всех вещей, вызывающих страх.

Во мне живут двое, и один из них хочет еще пытаться что-то делать, хочет все это продолжать, а другой говорит: «Сделай так, чтобы она тебе больше не писала». Вероятно, оба подлецы. И все же, все же, тот, что менее подлый, просит: «Оставь ее, она ясная и чистая, так не пачкай же ее своей грязью».

 

Милена — Максу

Вена, лето 1921

Макс, я ничего не понимаю! Я совсем схожу с ума! Почему все так произошло? Зачем он написал эти страшные слова: «Не пиши и не допускай нашей встречи, молчаливо выполни эту единственную просьбу. Только это позволит мне жить дальше, все прочее только разрушит мою жизнь».

В последние недели нас посещали скопища снов. Мы снились друг другу, нам снилось, что мы вместе, что у нас есть ребенок... Во сне все преграды были разрушены, но когда я просыпалась, боль стискивала мне голову, как железным обручем. И лишь воспоминание о четырех днях с Францем в Вене прошлым летом возвращало меня к жизни. Это были прекрасные дни! Они были на самом деле. Тогда я еще не знала, как тяжело болен Франц, как ослаблены у него не только легкие, но и воля к жизни, а страх, о котором он столько говорил, который я пыталась погасить поцелуями, высасывает из него всю кровь как вампир.

И все же тогда мы были счастливы, хотели быть вместе. Потом все начало усложняться. Ко мне вернулся мой муж, хотел все начать сначала. Теперь я не могу его бросить, а может быть и вообще никогда не смогу бросить его. Хотя он мне изменял, хотя он дурной человек и никогда не заботился обо мне, он имеет надо мной какую-то тайную власть. Франц знает об этом, я не могла скрывать этого от него. Казалось, он все понял, но когда я изложила ему свои аргументы, он страшно рассердился. Особенно разозлил его рассказ о ботинках. Может это и смешно, но это именно так, Макс. Мой муж всегда мне повторял: «Мои ботинки все говорят обо мне. Что останется после нас? Горстка мыслей, случайные слова — ничего. И все же в хорошо вычищенных ботинках не стыдно предстать перед самим Господом Богом». Я всегда смеялась над этими словами, но что-то в этом есть. Я всегда сама заботилась о ботинках моего мужа. Правда! Никто так хорошо не чистит ботинки, как я! Я написала об этом Францу, и тогда он взорвался. Я не знала его таким. «Ботинки! Ботинки! — повторял он. — Я не смогу бороться с ботинками твоего мужа».

Они так сильно меня мучают, оба мучают, что мне хотелось бы убежать, не к Францу, не к моему мужу, а какой-нибудь третьей дорогой, в одиночество.

Макс, дорогой, ты ему ближе, ты его знаешь, так скажи мне, что я сделала плохого, в чем моя вина, почему я не могу спасти Франца? 

Милена

 

Хугон — Максу

Вена, осень 1921

Макс,

знаю, что Франц на нас в обиде, поскольку мы вмешались в их дела. «Все, все хотели нам помочь, но только помешали», — так он сказал мне. Но я думаю, что у каждой любви — своя судьба, которая должна исполниться хоть с нами, хоть без нас. Перед его упреками я не оправдываюсь, молчу, поскольку знаю, как он страдает.

Госпожа Милена спрашивает меня о Франце, как он себя чувствует, чем занимается, и все время себя винит. Насколько же велика у Франца сила скрытого гнева, сила разрушения, которой он заразил Милену. Эта некогда полная жизни молодая женщина сходит с ума от отчаяния, обвиняя себя во всех мыслимых и немыслимых грехах.

Недавно я имел с ней долгий разговор, поскольку она просила меня о помощи. Содержание разговора я не могу тебе передать. Однако хочу тебя утешить: мне кажется, что Милена справится со своим отчаянием. С Францем дело обстоит хуже. Напиши мне о нем...

 

Милена — Хугону

Вена, зима 1921

Дорогой господин доктор,

мы уже не переписываемся с Ф., не встречаемся друг с другом, и мне осталось только вспоминать все то, что он мне говорил, чему меня учил. Он сказал мне как-то: «Мы живем в пронзительно холодном мире. Мир этот погружен в вечную невидимую ночь. Это — ночь ожидания. Мы ожидаем богоявления, о котором сказать можем немного: мы знаем только, где оно проявляется, а проявляется оно в общности».

Для Франца, особенно для него, общность является важнейшим понятием. При поверхностном знакомстве с ним этому можно только удивляться. Этот почти сорокалетний мужчина, троекратно обрученный с двумя женщинами, которых, как он утверждает, он избрал вполне сознательно, до сих пор не женат. Он живет в доме родителей, к которым не проявляет сыновних чувств, а дом этот никогда не считал своим. Большую часть жизни он проводит в мрачном служебном кабинете конторы, лишенной даже той капли тепла, которая необходима для жизни. Он сидит напротив чиновника, который вызывает в нем страх и с которым он никогда не сближался, поскольку миры их полностью противоположны. Он не придерживается ника