Анна Дубчак Концерт


День начался не с дождя, как ожидалось, и утро оказалось солнечное, сухое и прохладное.

Деревья словно забыли, что на дворе сентябрь, и решили попридержать подольше на своих ветвях листву. Было воскресенье, и можно было поспать, понежиться в постели.

Катя лежала и смотрела в окно. Она была одна, совсем одна, и то, что сейчас должен прийти Никита, не радовало ее. Что он за человек? Почему ее так раздражает его правильность, серьезность и безмерное терпение по отношению к ней, Кате? Что нужно сделать, чтобы он не приходил? А что будет, если он действительно уйдет и больше никогда не придет? Станет ли ей от этого лучше?

До его прихода оставалось полчаса, надо было хотя бы одеться и поставить чайник.


Вчера, получив письмо от Родьки, из Москвы, она проплакала всю ночь, так было жалко себя. Ну учится он, ну Москва потрясающая, а дальше-то что? Зачем все это ей, Кате?


Родька Репкин, ее дорогой Родька, единственный в училище флейтист, хвастун и болтун, но музыкант до мозга костей, был в то же время практичен до смешного и из всего делал деньги.

Он не гнушался никакой работой, и, глядя на всегда подтянутого и одетого с иголочки Родьку, трудно было представить его грузчиком в овощной лавке или трубачом в похоронном оркестре.

Часть заработанных таким образом денег уходила на портного, старика-немца, у которого он некоторое время жил на квартире и который обшивал его; остальное копилось на флейту.

— Не могу же я с этой свистулькой ехать в Москву! — говорил он, показывая на свой инструмент. — Меня же с ней близко к консерватории не подпустят!

Они оба учились в музыкальном училище: она — на фортепианном отделении, он — на оркестровом. Училище находилось в райцентре, поэтому учащиеся были в основном приезжие. Близость областного города, в котором жила Катя, давала возможность частых отъездов домой, на выходные; Родька же был издалека, с Украины, и ездил домой лишь на каникулы.

Катя и Родька жили в общежитии.

— Тук-тук! — стучался Родька к ней в любое время дня и ночи. — Да открывай же ты скорее!

Он проскальзывал в комнату, где за ширмой при свете ночника укладывались спать Катины соседки.

— Эй, вы, дамочки, время детское, а вы спать собрались! Вы посмотрите, что творится на улице! Воздух-то какой!

Девчонки, привыкшие к Родьке, уже не обращали на него никакого внимания и, без стеснения прогуливаясь перед ним в ночных рубашках, нередко просили его принести ведро колодезной воды, что он охотно делал.

Потом Катя кормила его кабачковой икрой, и Родька, заправив церемонно за воротник белоснежной рубашки салфетку, уплетал икру, успевая при этом гримасничать и отпускать шуточки. Катя сидела уставшая, сонная и молча делала бутерброды.

— Ну что, опять идти? — спрашивала она после того, как все было съедено. Он многозначительно кивал головой, и они шли. Поднимались на второй этаж общежития, где располагались классы и концертный зал, затем спускались в холодный и сырой в любое время года подвал, из которого тоже сделали класс, маленький, с разбитым пианино, и Родька торопливо собирал флейту. Замирал, глядя на Катю волнующимися, блестевшими глазами, кивком головы показывал вступление, и они начинали играть. Катя аккомпанировала; глаза слипались, пальцы били мимо клавиш.

— Что с тобой? Что за лажу ты несешь?! Ну-ка, быстренько соберись и еще разок, с самого начала. Или нет, лучше с третьей цифры…

Постепенно сонливость пропадала. Катя увлекалась, и дуэт звучал уже слаженно, вдохновенно. То набирая высоту, то обрываясь и ломаясь в мучительных пассажах, пела флейта.

— Вот умница, спасибо тебе, — говорил ей взмокший и уставший Родька. — Хорошо, если бы вот так же прозвучало на экзамене. Дай-ка я тебя за это поцелую.

Пришел Никита, принес с собой запах дымных осенних улиц и хорошее настроение. Он пил чай и рассказывал что-то веселое, интересное, но она его почти не слышала, была рассеянна и молчалива, потом попросила починить антресоль. Она смотрела, как он снимает рубашку, как напрягаются его мускулы под загорелой кожей, как ладно и аккуратно он работает, и не понимала, что же ее так раздражает в нем. «Быть может, то, что он безукоризнен?

Что у него все получается и он все знает?»

День длился долго, и Катя находила Никите все новую и новую работу. Казалось, он не замечал, что она просто испытывает его терпение.

— Ты не устал? — спрашивала наконец Катя Она почему-то ждала от него грубости, он даже хотела ее, но Никита был спокоен, уверен в себе и невозмутим.

— Только самую малость, и еще, скажу честно, есть хочется…

Он улыбнулся, хорошо улыбнулся, по-доброму.

— А у меня обед, так что не волнуйся, — прежде чем уйти на кухню, поспешила успокоить его Катя.

«Зачем я их все время сравниваю? Разве могут люди быть одинаковыми? — говорила она сама себе. — Каждый из них хорош по-своему, и мне понятно это, но зачем же, зачем Родька написал это письмо? Зачем напомнил о себе?

Мне же так больно!»

После сытного обеда, когда Никита дремал в кресле. Катя вошла в комнату, на ней было красное бархатное платье, в руке она держала чулок, другой был на ней. Она присела на соседнее кресло и принялась чинить чулок. Она страдала невыносимо, слезы закипали, в горле застрял горький ком. А Никита дремал. Наконец он открыл глаза, удивился взглядом, покачал головой.

— Это неприлично, я знаю… — Она вскочила, засуетилась и крикнула уже из кухни:

— По-дурацки все получилось, прости…

— Тук-тук, Катька!

От Родьки пахло вином, он был веселый, в ударе.

— Ты уже вернулся?

— Твои спят, что ли?

— Лорки нет, остальные давно спят. Ты уже из Москвы, так быстро?

— Включи свет.

— Ты что, с ума сошел? Зачем? Мы же разбудим всех.

— Включи, я тебе что-то привез.

Она принесла ночник, накрыла его полотенцем и включила. Родька достал маленькую черную коробочку, и Катя, чувствуя его нетерпение, сдалась и дала себя поцеловать.

— Хочешь посмотреть, что носят сейчас в Париже?

— Что это?

— Зайчонок, меньше разговоров. Завтра все училище будет любоваться твоими ножками, ведь они у тебя… Надевай скорее, не томи, я всю дорогу представлял твои колени, обтянутые этим кружевом!..


— Мы сделаем так, — Катя поправила на Никите галстук, — пройдемся сейчас по центру, посмотрим афиши. Газет я не выписываю, там же расстройство одно, то война, то разоблачения…

А в афишках мы посмотрим, что где идет, и пойдем в театр, например… Ты как, не против? Теперь ты понял, почему я просила тебя прийти в костюме? Но заявляю сразу: если замечу, что ты засыпаешь, — встану и уйду, понял?

Она говорила все это, не глядя на него, и поэтому, когда наконец встретилась с ним взглядом, поняла, что вновь совершила промашку, что ошиблась, и теперь не знала, куда спрятать глаза.

— Давай лучше я уйду. И сейчас, — сказал он и начал обуваться.

— Не надо, слышишь, не надо… — Она взяла его за руку. — Я больше так не буду… Не оставляй меня, я сама не знаю, что со мной происходит.

— Да ладно, просто ты меня действительно не знаешь. — Никита помог ей надеть плащ.

В этот вечер он стал ей ближе, дороже, она разглядела в нем настоящего Никиту, такого, каким хотела видеть все это время: мужчину, умеющего постоять за себя. Держась крепко за его сильный локоть и легко перепрыгивая через лужи, она улыбалась своему открытию и знала, что этого никто не видит.

По дороге бежала, пузырилась вода, дождь барабанил по гладкой упругости зонта, порывы ветра распахивали плащ и холодили колени — осень напоминала о себе, и нависшее и разбухшее от синей влаги небо обещало долгое ненастье.

Они остановились у тумбы, оклеенной пестрыми, но уже размытыми афишами.

— Так, «Летучая мышь» в оперетте, очередная иностранщина в драме, где же ТЮЗ?

И тут взгляд ее упал на совсем еще свежую афишу.

— О! Гартман! Авторский вечер. Никита, посмотри, это же сегодня, сейчас! Бежим скорее! — Она уже тянула Никиту за рукав. — Полчаса осталось…

— Куда?

— В консерваторию, конечно!

…В тот день Катя проснулась очень рано.

За окнами было еще темно. Все спали, в комнате пахло чем-то кислым, и лишь из того угла, где спала Лариса Лохман, доносился чуть слышный аромат духов. Катя подошла к ней, заглянула в лицо: Лора улыбалась во сне. Она пришла вчера поздно, с букетом маленьких тонких тюльпанов, уставшая и счастливая, немного навеселе. Рассыпав цветы по столу, заваленному кипами нот и посудой, она подошла к старенькому пианино, открыла его и взяла очень тихий, прозрачный аккорд, потом вздохнула и, накинув что-то розовое на ночник, стала раздеваться.

— Кать, ты спишь? — склонилась она над Катиной постелью.

— Нет, не сплю. — Катя поднялась, обняла руками колени и вдруг залюбовалась Ларисой.

Ее зеленые глаза блестели, светлые волосы горели розовой сверкающей копной, на длинной белой шее обозначились голубоватые прожилки.

— Тебе не до сна, я понимаю, но мне завтра рано вставать…

— Зачем? Тебе же на вторую пару?!

— Ответственное свидание.

— Это с кем же?

— Пока не могу сказать, потом, Лорка, все потом. А ты с кем так припозднилась?

— Знаешь, Кать, как сон, как наваждение какое-то! Представляешь, все тает, с крыш капает, тепло, пахнет почками, весной, чем-то сладким, у меня голова кружилась всю ночь…

А он перемахнул через забор и вернулся вот с этими тюльпанами, они еще даже распуститься-то не успели, смотри, какие хрупкие…

А вот кто он, тоже пока не скажу, мне и самой не верится, хотя завтра ты сама узнаешь. Помнишь мой брелок, черепашку мою? Ну вот, ходи по училищу и посматривай на руки, может, и увидишь. — Лариса зевнула, потянулась, выгнув при этом свою гибкую спину, чуть прикрытую светлым шифоном. — Я тушу свет?

Катя отложила учебник гармонии, который по привычке взяла со стола.

— Туши, Лохман, туши. И пожелай мне ни пуха…

— Ладно, — отозвалась Лорка. — Ни пуха…


Плеск воды, звонкие девичьи голоса, звяканье посуды, ритмичные пассажи гамм и аккордов, командный голос комендантши-алкоголички — вот примерная утренняя симфония общежития музыкального училища.

В самом училище в этот ранний час было намного тише, спокойнее, и Катя пошла туда.

Она зашла в класс и принялась греть пальцы.

Она дышала на них, но пальцы не слушались, не согревались. Вальс она проиграла медленно, быстрый темп не удавался. Пробовала петь, но не слышала собственного голоса.

Ровно в девять она открыла класс, где ее должен был прослушивать Гартман. В классе было по-утреннему свежо и чисто, со стен смотрели ярко освещенные солнцем портреты композиторов-классиков.

У окна стоял красивый молодой человек.

Что-то в его внешности было восточное, то ли тонкий нос с горбинкой и ярко-красные губы, то ли строгая черная бородка. Его звали Артуром Яновичем, он был новым учителем гармонии и полифонии. Те учителя, которые знали его раньше по учебе в консерватории, поговаривали не без ехидцы, что не задерживается он подолгу на одном месте, что ему, композитору, для творчества постоянно нужна смена обстановки. Ходили легенды, что жен у него много, в каждом городе — по жене.

— Это ты пишешь музыку? — спросил он, поворачиваясь к оробевшей и вконец растерявшейся Кате.

— Да.

— Ты принесла ноты? Ты записала свои сочинения?

— Не все. То, что не записала, проиграю так, на память, или спою.

Он пригласил ее к пианино и вернулся к окну, И с этой минуты Катя не помнила себя.

Она играла и уже не думала ни о пальцах, ни о том, что рядом стоит настоящий композитор, который через некоторое время скажет ей что-то важное. Она просто играла все то, что сочинила в этот необыкновенный для себя, наполненный событиями год. В вальсах, сонатах, просто коротеньких пьесах она оставила частицу жизни, и теперь они словно проплывали перед ней, будоража и напоминая о чем-то ярком, незабываемом. Когда она замерла наконец и опустила руки на колени, то почувствовала, как Артур Янович провел рукой по ее голове. Странный жест, и еще более странное ощущение, словно током ударило.

— Тебе надо учиться, поступать в консерваторию и, конечно, писать и еще раз писать…

Много свежих, своеобразных тем, это очень хорошо, ведь тема — это все! Есть тема — есть симфония, главное — это зерно, понимаешь?

Давай сделаем так. Возьмешь тетрадь и запишешь все свои темы, одну мелодию, понимаешь? А потом я их просмотрю и посоветую, как нам их удобнее оркестровать. Ты согласна?

Катя не совсем поняла его, но машинально кивнула головой. Ем