Анна Дубчак Спящая Анжель


В тот вечер — то ли слишком синие были сумерки и поэтому на палитре появился холодный и неподкупный ультрамарин, то ли потому, что госпожа Воронцова, имевшая обыкновение раскрашивать перед сеансом свое мучнисто-белое лицо вульгарными бордово-фиолетовыми тонами, явно перестаралась и теперь была похожа на свежую, профессионально мумифицированную покойницу — портрет жены прокурора приобрел выраженные черты лабораторного муляжа, какой можно встретить в кабинетах биологии.

Берта Мюллер, художница, чьи работы вот уже месяц выставлялись в местном художественном музее, молодая еще женщина мужеподобного типа, завернутая, как кокон, в черный шелк, сощурила свои чуть выпуклые глаза и еще раз внимательно взглянула на творение рук своих. И испугалась: ничего похожего на сидящую перед ней жену прокурора она здесь не находила. Впрочем, оно и понятно: она не любила эту женщину и не хотела ее писать. Но Берта собиралась к сестре в Германию, и ей срочно были нужны деньги. Госпожа Воронцова, чья спальня была увешана дюжиной собственных портретов, пожелав пополнить коллекцию очередным, пообещала решить эту проблему в самые кратчайшие сроки.

Берта смотрела на Воронцову, утопающую в нелепом красном бархатном платье, и не могла понять, почему, несмотря на жизнеутверждающий цвет бархата, ее тщедушная натурщица не производит впечатления живого человека. Неужели всему виной ее богатство?

— Вы утомились, голубушка, — проскрипела Воронцова и поднялась с кресла. Она распрямила свои костлявые плечи, взбила бледной тонкой рукой выбившийся из шиньона локон и потянулась. Берта удивилась, не услышав хруста костей, и ей стало стыдно от собственного цинизма.

— Можно, я взгляну? — Воронцова подошла к холсту, достала из огромного выреза маленькие круглые очки и почти носом уткнулась в холст.

— По-моему, недурственно, — сказала она наконец и медленно, словно движение причиняло ей боль, повернула голову к художнице. — Единственно, что бы мне хотелось подчеркнуть… — Но жена прокурора так и не успела выразить свою мысль до конца: она ее просто забыла. Чуть позже она произнесла:

— Я вам очень благодарна, Берта. А сейчас будем пить чай.

В комнате пахло старой мебелью, пылью и камфорой. «Эта старая грымза заставляет Анну натирать ей по ночам спину камфорой», — подумала Берта и поморщилась. Анна внесла поднос с чаем и с грохотом водрузила его на маленький резной столик.

— Позови Льва Борисыча, — приказала Воронцова и придвинула Берте вазочку с медом.

Анна, рассыпав сахар, метнулась к двери.

— Боже, какая она неловкая, — сказала бесцветным голосом ей вслед Воронцова. — Вот ваши деньги, Берта.

Она достала из складок своего необъятного платья конверт.

Похоже, ее склероз касался чего угодно, только не денег.

Пухлый голубой конверт исчез в черном шелковом коконе Берты. И тут она обнаружила, что теперь у Воронцовой в глазах появился какой-то блеск. Неужели этой скряге было жаль денег?!.


— Я знаю, что смертельно надоела вам, — сказала Воронцова уже в передней, когда Берта пыталась надеть на плечо ремни этюдника. — Знаете, я и себе надоела. Потеряла я, понимаете…

— Что потеряли? — Берта уже с трудом скрыла отвращение к этой женщине, и единственным ее желанием было поскорее убраться из этого старинного деревянного склепа, забитого древними, как мир, амбициями и гордыней, пропитанного запахами устоявшегося дорогого быта и шелестом пыльных денег. Эта неразговорчивая пара, известная на весь город своими прошлыми — весьма громкими — делами, еще продолжала держать в руках судьбы многих и многих людей. Некоторые до сих пор обходили по старой привычке этот дом стороной.

— Так что вы потеряли, Елизавета Петровна?

Прокурорша подняла на нее свои черные, как засохшие чернильные пятна, глаза, и рот ее, некрасивый и слабый, приоткрылся, показывая мелкие зубы. Казалось, она сейчас заплачет.

— Я потеряла, голубушка, вкус к жизни. Знаете, как это бывает при насморке: ешь икру, а вкуса не чувствуешь. Вы понимаете меня? — Она состроила страдальческую мину.

Берта быстро взглянула через плечо Воронцовой в сторону двери, за стеклом которой расплывалось сине-красным пятном ее произведение, и пожалела, что за неделю упорной работы над портретом ей так и не удалось поймать вот этот жгучий и отчаянный взгляд этой страшной женщины.


— Привет, принц! Сегодня, как ты помнишь, пятница. Я только что от прокурорши.

Решено — ни в какую Германию я не еду. Я — полная бездарь, так отвратительно я еще никогда не работала. Не вижу за цветом и фактурой живого человека. Понимаешь, я убила ее.

Несколькими мазками погасила в ней жизнь.

Предлагаю прокутить эти шальные деньги. Ты согласен? Занят? Интересно, чем же? Ну хорошо, подъезжай к семи. Я за это время успею охладить шампанское и приготовить что-нибудь для твоего растущего организма. Жду.

Целую.

Берта вышла из кабинки телефона-автомата грустной. Золотой августовский полдень растопил асфальт, оранжевые цветы на клумбах бульвара так и манили к себе. Берта вырвала из горячей и рыхлой, недавно, видно, политой земли несколько упругих стеблей и сунула цветы в бумажный пакет, уже набитый яблоками и сливами. Город, казалось, вымер.

Все попрятались в квартиры с кондиционерами. Не слышно было даже мух. Ленивые, сиренево-перламутровые голуби медленно прохаживались под сверкающей сетью фонтанных струй.

В машине было душно. Берта кинула пакет с фруктами на заднее сиденье и тут же услышала вскрик. Она обернулась и встретилась взглядом с девчонкой. Черноволосая, с яркими, как вино «Изабель», губами, большими темными, но какими-то затуманенными глазами, она, казалось, сладко спала в этой духоте. А теперь, разбуженная брошенным пакетом, сидела, потирая ушибленный лоб, и приходила в себя.

— Ты кто, радость моя? — Берта не знала, что и сказать. Нормальные люди в таких случаях вытряхивают таких вот девчонок из машины и отводят в милицию. Но Берта себя нормальной не считала давно, поэтому, усевшись поудобнее на сиденье и почти вывернув при этом шею, принялась разглядывать девочку, в душе восхищаясь ее белой кожей, нежными пухлыми плечами, с которых, как лепестки пиона, слетали розовые оборки платья.

— Никто, — голос у девочки был совсем детский и тонкий.

— У тебя что, имени нет?

— Есть. У каждого человека есть имя. Меня зовут Роза.

— Понятно. А меня в таком случае — Лилия.

— Ну, тогда Эсми.

— Боже, а это еще откуда?

— Эсмеральда, если проще. «Собор Парижской Богоматери» читали?

— Читали. Эсмеральда, значит. А может, все-таки Катя или Маша?

Девочка брезгливо поморщилась:

— Терпеть не могу этих Маш и Кать — пять штук на миллионы километров пространства.

Тоска. Никакой фантазии.

— Послушай, Роза или как там тебя, Фиалка, зачем ты забралась ко мне в машину?

— Устала.

— Ты много работала?

— Может быть.

— И что же мне с тобой делать?

— Можно ваших слив и яблок?

Берта предложила:

— Детка, ешь хоть все! А хочешь, поедем ко мне в гости? У меня сегодня праздник.

— Праздник — это хорошо, — протянула девчонка.

— А сколько тебе лет? Уж прости, что я спрашиваю.

— Пятнадцать.

— Ну что, поехали?

— Поехали, — Эсмеральда съела сливу и выплюнула косточку себе на ладонь, потом потянулась и принялась за яблоко.


— Зачем вам столько шампанского? Вы ждете гостей?

— А ты разве не гостья?

— Согласна, тем более что шампанское я очень люблю. Особенно итальянское и французское, сладкое.

В мастерской все было красным. Даже паркет казался залитым вишневым соком. Берта любила августовские полдни за эту радость для глаз.

— Как в аквариуме с красными стеклами, — задумчиво проговорила Роза и шагнула в комнату Берта замерла на пороге кухни, залюбовавшись стройной фигуркой, природной грацией и блеском рассыпанных по плечам черных кудрей. Но главное — подкупала естественность в движениях, жестах, та непосредственность, что умиляет, когда человек видит, к примеру, разнеженную сном молодую кошечку.

— Проходи, садись в кресло. Ты мне все-таки скажи, как тебя зовут по-настоящему…

— Я же сказала, Эсми.

— Ну, хорошо, Эсми — так Эсми. Можешь посмотреть картины, если тебе интересно.

Можно даже потрогать.

— Может, их еще и лизнуть? — усмехнулась гостья и устроилась с ногами в кресле.

Но Берта уже не слышала ее. На кухне она быстро уложила на сковородку натертую солью утку, порезала яблоки. И подумала, что где-то она уже эту девицу встречала и кого-то она ей очень сильно напоминает… Но где? И кого?

С бутылкой шампанского она вернулась в мастерскую.

— Ты где-нибудь учишься?

— Это так интересно? Конечно. В школе.

— У тебя есть родители? Кстати, они не волнуются, что тебя так долго нет дома?

— Нет. Мама сейчас на работе, а папы нет вообще.

Берта, открыв с трудом бутылку и расплескав шипящее вино, разлила его по бокалам.

— За тебя, Эсми.

— Спасибо.

Берта подумала, что не будь она сейчас так выпотрошена Воронцовой, она бы просто так не отпустила девочку, а сделала бы с нее непременно несколько набросков. Она пленяла мужчин и женщин, то есть забирала их в плен, подбирая прямо с улицы. Приводила домой, кормила, отогревала, разговаривала со своими «пленными», а потом усаживала, надевая на них невообразимые одежды, и рисовала — глаза, губы, волосы, морщины, руки, мысли… Некоторые из них потом возвращались, чтобы еще раз вкусно поесть, поговорить или просто скоротать у нее время.

Но Берта редко писала их во второй раз. Она мысленно расставалась с этими людьми, ставшими ей близкими, в тот самый момент, когда сладкое томление охватывало ее и держало в своих горячих тисках, пока она работала кистью. Когда же ложился последний мазок, движение останавливалось, наступало полное опустошение. Это было своеобразным актом любви, почти физическим, приносившим удовлетворение. Вот почему, как ей казалось, у нее не получалось романов с мужчинами: им казалось, что она в них видит только живые портреты.

Теперь вот она «пленила» Эсми. Хотя, возможно, наоборот. Берта вспомнила, что собиралась спросить свою гостью о том, зачем же она все-таки забралась в ее машину.

— А если бы я была мужчиной? — И тут же, задав вопрос, она поняла, насколько он нелепо прозвучал.

— Я сначала так и подумала, что вы — мужчина. Вы действительно ужасно похожи на парня.

Берта густо покраснела.

— И ты собиралась… — начала догадываться она.

— Конечно, я же с женщинами дела не имею.

— Какого дела?

— Обыкновенного, — она откинулась на спинку кресла и сделала несколько больших глотков. — У вас там что-то горит.

Берта вернулась с дымящейся уткой.

— И давно ты этим занимаешься? — Она уже мысленно прикинула, сколько может стоить это розовое воздушное платье, и теперь, к своему стыду, она с еще большим интересом принялась разглядывать Эсми.

— Нет, примерно с год.

— А мама знает?

— Конечно. Она говорит, чтобы я не переутомлялась.

— Хочешь утку?

— Да. Я вообще люблю все вкусное, приятное и веселое. Я ведь для этого и живу.

— Вот как? А для чего же живут остальные?

— Кто для чего, — невозмутимо ответила Эсми. — Это их дело. Я считаю, что моя голова — сито, через которое я пропускаю жизнь.

Все лишнее уходит, а то, что мне нужно, — остается. И я никому его не отдам.

— Кто же это над тобой так поработал? — Берта чувствовала, что начинает терять ощущение реальности. — Тебя кто-нибудь научил этому?

— Этому не учатся. Это или есть, или нет, — ответила девочка-философ. — Так где же обещанная утка?

Берта, обжигая пальцы, разорвала на несколько сочащихся жиром кусков свою утку, обложила ее огненными ароматными яблоками и, все еще с трудом веря, что именно с ней сейчас происходит, поставила блюдо перед гостьей.

«По всем каноническим законам данного социального, так скажем, жанра, — пыталась она проанализировать невероятный факт присутствия Эсмеральды в своих стенах, — эта девочка — исчадие ада. Но как она хороша, эта дочь дьявола, как нежна и даже по-своему умна. Надо же, она вывела собственную философию радостного восприятия жизни и теперь вполне счастлива».

— Яблоки слишком сладкие, нужно было взять зимний сорт, — со знанием дела заметила Эсмеральда, смакуя крылышко. — А поработала надо мной я сама, — вернулась она к прозвучавшему вопросу. — Я люблю мужчин.

Они добрые и отдаются мне с первого раза.

Они у меня вот здесь, — и она крепко сжала свой крохотный кулачок. Берта заметила на пальцах золотые кольца.

— Ты считаешь, что я